Я царь – я раб – я червь – я бог! "Я царь — я раб — я червь — я бог!".

Раздел сайта:

Стих Ода "Бог" Державин Гавриил Романович.

Гавриил Романович Державин (1743-1816) — русский поэт 18-го века, предшественник Пушкина. Одно из самых значительных его произведений, ода «Бог» написана им в момент духовного просветления.

Текст стиха под видео.

Время: 8 минут 26 секунд. Исполняет: Константин Денисов.

О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени предвечный,
Без лиц, в Трех Лицах Божества!

Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий, —
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света Твоего рожденны,
Исследовать судеб Твоих:
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает,
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.

Хаоса бытность довременну
Из бездн Ты вечности воззвал,
А вечность, прежде век рожденну,
В Себе Самом Ты основал:
Себя Собою составляя,
Собою из Себя сияя,
Ты Свет, откуда свет истек.
Создавый всё единым словом,
В твореньи простираясь новом,
Ты был, Ты есть, Ты будешь ввек!

Ты цепь существ в Себе вмещаешь,
Ее содержишь и живишь;
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.
Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от Тебя родятся;
Как в мразный, ясный день зимой
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют,
Так звезды в безднах под Тобой.

Светил возженных миллионы
В неизмеримости текут,
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют.
Но огненны сии лампады,
Иль рдяных кристалей громады,
Иль волн златых кипящий сонм,
Или горящие эфиры,
Иль вкупе все светящи миры —
Перед Тобой - как нощь пред днем.

Как капля, в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия.
Но что мной зримая вселенна?
И что перед Тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров, - и то,
Когда дерзну сравнить с Тобою,
Лишь будет точкою одною:
А я перед Тобой - ничто.

Ничто! - Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт;
Во мне Себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто! - Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь - конечно, есть и Ты!

Ты есть! - природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет,
Ты есть - и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.

Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь - я раб - я червь - я бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? - безвестен;
А сам собой я быть не мог.

Твое созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! - в бессмертие Твое.

Неизъяснимый, Непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображении бессильны
И тени начертать Твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к Тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слезы лить.

Источник: Сочинения Державина. Т. I. М., 1798.

Это «Признание» написано в 1807-м году, когда Державину было почти 65 лет. Глубокая старость по тем временам, но насколько живые и откровенные стихи. Подступы к духовной лирике пронизывают всю его жизнь - как и смиренное осознание себя Божиим. Он любил вспоминать, что, по семейной легенде, первым словом, которое произнёс казанский мальчишка Ганюшка Державин, было слово Бог .

В юбилейные дни можно было бы вспомнить о многих эпизодах государственной службы Державина - солдата, цепкого управленца, борца со мздоимством или, как мы бы сегодня сказали, с коррупцией. Приверженца консервативной идеологии, монархиста, который сопротивлялся республиканским реформам времен «дней Александровых начала», которое Державину прекрасным не казалось. Но мы расскажем о двух стихотворениях, которые остались непревзойдёнными шедеврами русской духовной лирики.

Это было в период первого взлёта карьеры Державина. Екатерине пришлись по душе его насмешливые и в то же время комплиментарные строфы, обращённые к Фелице. Фелицу и других героев той оды он позаимствовал из сказки, которую сложила сама императрица. Все понимали, кого подразумевал поэт под «богоподобной царевной Киргиз-кайсацкия орды».

Он оставил службу в сенате, у придирчивого генерал-прокурора Вяземского и ожидал нового - почётного - назначения. Поэт получил почти три месяца вольной жизни - такое счастье редко ему выпадало. Оставил петербургский дом, чтобы проездиться по имениям (в те времена их у Державина было немного) с эдакой хозяйственной инспекцией. А вышло иначе: свои финансовые дела он за это время не поправил, зато лиру настроил на безупречный лад.

Державин не культивировал экстатическое отношение к творчеству - «марание стихов», как правило, не становилось для него священнодействием. Но в те дни к нему явилась ода «Бог».

А эта тема потребовала уединения и покоя, а, может быть, не покоя вовсе, но редкостного полёта души. Державин снискал славу поэта-забавника. Но духовная лирика - высшее проявление поэзии. Ломоносов и Сумароков оставили достойные её образцы, но их переложения псалмов всё-таки казались Державину холодноватыми.

Державин накрепко запомнил историю создания этой - заветной - оды: «Автор первое вдохновение, или мысль, к написанию сей оды получил в 1780 году, быв во дворце у всенощной в Светлое вокресенье, и тогда же, приехав домой, первые строки положил на бумагу; но, будучи занят должностию и разными светскими суетами, сколько ни принимался, не мог окончить оную, написав, однако, в разные времена несколько куплетов. Потом, в 1784 году получив отставку от службы, приступал было к окончанию, но также по городской жизни не мог; беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством, и для того, чтоб удовлетворить оное, сказав первой своей жене, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку и людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городке у одной старушки-немки с тем, чтобы она и кушать ему готовила; где, запершись, сочинял оную несколько дней, но не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле, воображение так было разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слез из глаз у него; он встал и ту ж минуту, при освещающей лампаде написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вперены были».

Вот так - с конспирацией, с видениями ему удалось уединиться и хотя бы на несколько дней без остатка предаться сочинительству…

В этом могучем стихотворении несколько финалов - когда читателю необходимо перевести дух. Читаем:

Твоё созданье я, Создатель!

Твоей премудрости я тварь,

Источник жизни, благ податель,

Душа души моей и Царь!

Твоей то правде нужно было,

Чтоб смертну бездну преходило

Мое бессмертно бытие́;

Чтоб дух мой в смертность облачился

И чтоб чрез смерть я возвратился,

Отец! — в бессмертие Твое́.

Да это же финальная кульминация! Вот тут бы и задуматься о Божием величестве потрясённому читателю. «Отец! - в бессмертие Твое». Куда выше? Все слова сказаны, продолжать, кажется, невозможно. Но Державин снова поворачивает огромный фрегат оды и направляет его вперёд - дальше, дальше, по волнам и против течения:

Неизъяснимый, Непостижный!

Я знаю, что души моей

Воображении бессильны

И тени начертать Твоей;

Но если славословить должно,

То слабым смертным невозможно

Тебя ничем иным почтить,

Как им к Тебе лишь возвышаться,

В безмерной разности теряться

И благодарны слёзы лить.

Прочитав оду, отложив книгу, мы физически чувствуем: здесь поэт отдал всё, до дна вычерпал эмоции и, обессиленный, рухнул на колени.

Один современный поэт, любящий и понимающий Державина, убеждал меня, что самая последняя строфа здесь - лишняя. Всё уже сказано, она только размазывает финал. Да, Державин нередко допускал «проходные» строфы - из любви к масштабным полотнам. Подлиннее - значит, фундаментальнее, а столь необозримая тема достойна непременно длинной, пространной оды. Но здесь заключительная строфа для Державина была ключевой! Он удостоил её на редкость проникновенного комментария - о пролитых слезах, которыми только и можно завершить такую оду.

Нечасто Державин в объяснениях к стихам проговаривался о сокровенном. Он стеснялся припадков вдохновения, боялся показаться юродивым или вертопрахом. А тут вдруг заговорил о высоком, о божественном. Оказывается, молитва отзывается в сердце той самой музыкой, которую чуть позже все подряд многозначительно стали называть вдохновением. У Державина было меньше пиитической гордыни, чем у соловьёв эпохи литературоцентризма.

Оду «Бог» иногда называют началом классической русской литературы. Грот рапортует о «первом русском произведении, которое стало достоянием всего мира» Трудно говорить о массовом международном успехе русского стихотворения в XVIII веке. Но переводы «божественной» оды сочинялись повсюду. Главным образом, они появлялись по инициативе русской стороны…

«Ода «Бог» считалась лучшею не только из од духовного и нравственного содержания, но и вообще лучшею из всех од Державина. Сам поэт был такого же мнения. Каким мистическим уважением пользовалась в старину эта ода, может служить доказательством нелепая сказка, которую каждый из нас слышал в детстве, будто ода «Бог» переведена даже на китайский язык и, вышитая шелками на щите, поставлена над кроватью богдыхана», — говорит Белинский.

Василий Михайлович Головин опубликовал записки «О приключениях в плену у японцев» — с экзотическим подтверждением славы Державина: «Однажды ученые их меня просили написать им какие-нибудь стихи одного из лучших наших стихотворцев. Я написал Державина оду «Бог», и когда им оную читал, они отличали рифмы и находили приятность в звуках; но любопытство японское не могло быть удовольствовано одним чтением: им хотелось иметь перевод сей оды; много труда и времени стоило мне изъяснить им мысли, в ней заключающиеся; однако напоследок они поняли всю оду, кроме стиха:

Без лиц в трех лицах Божества? —

который остался без истолкования, об изъяснении коего они и не настаивали слишком много, когда я им сказал, что для уразумения сего стиха должно быть истинным христианином.

Японцам чрезвычайно понравилось то место сей оды, где поэт, обращаясь к Богу, между прочим говорит: «И цепь существ ты мной связал».

…Державинскую попытку объяснить суть Троицы не только японцы не могли понять.

Теченьем времени превечный,

Без лиц, в трёх лицах Божества!

Многие посчитали эту формулу крамольной, да и Державин намекал, что одним православным каноном здесь не обошлось. «Автор, кроме богословского православной нашей веры понятия, разумел тут три лица метафизические; то есть: бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое течение времени, которое Бог в себе и совмещает». Намёки на существование множества миров и солнц тоже вызывали недоумение ревнителей канона. Но всё-таки ода получила признание и в церковных кругах: покоряла молитвенная искренность.

У Державина находят немало то ли бессознательных, то ли продуманных заимствований из немецкой поэзии. Перекличку отрицать невозможно - тут вспоминается и «Вечность» Галлера, и «Мессия» Клопштока, и «Бог» Гердера, и «Величие Божие» Брокеса. «Зависимость Державина от западных образцов вообще заходила, кажется, дальше, чем это принято думать», — считал А. Веселовский. Ясно одно: немецкая поэзия подтолкнула Державина к смелому замыслу: показать связь Бога и человека в природе, в мыслях, даже на бытовом уровне. Об этом вопит самая известная строфа «Оды» — совершенная по форме и глубине мыслей:

Я связь миров, повсюду сущих,

Я крайня степень вещества;

Я средоточие живущих,

Черта начальна Божества;

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб — я червь — я Бог!

Но, будучи я столь чудесен,

Отколе происшел? — безвестен;

А сам собой я быть не мог.

…Тут уж, как в романах и киносценариях, прошло много лет. Не стало великой императрицы, погиб император Павел. Французские батальоны топтали русскую землю. А Гаврила Романович стал чаще бывать в храме, причащаться.

Под старость он снова обратился к духовной лирике - и даже во дни войны с иноземными захватчиками работал над пространной одой «Христос». Русские полки уже сражались во Франции, загнанный Наполеон сражался из последних сил, бросая в бой мальчишек. Потом победители - монархи и дипломаты - решали будущее человечества в австрийской столице. Казалось бы, Державин должен был углубиться в плетения политических расчётов, а он писал:

Кто Ты? И как изобразить

Твоё величье и ничтожность,

Нетленье с тленьем согласить,

Слить с невозможностью возможность?

Ты Бог - но Ты страдал от мук!

Ты человек - но чужд был мести!

Ты смертен - но истнил скиптр смерти!

Ты вечен, — но Твой издше дух!

Получилась огромная богословская ода о Христе, взволнованное размышление о богочеловеке, написанное на пределе уходящих сил. В те годы Державин переписывался с будущим митрополитом Филаретом - тогдашним ректором столичной духовной академии. Он стал посредником между поэтом и строгой духовной цензурой при публикации оды «Христос». На придирки Державин отвечал: «судеб и тайн Божиих никто из смертных изъяснить не может. В сем случае полезнее бы было всего пленять только разум слепою верой и ни богословам, ни философам ничего не проповедывать и не писать относительно существа Божия и Его Промысла; — но как писали, пишут и писать будут, и непротивно сие Священному Писанию, которое говорит: Вси бо вы сынове света есте, и — всякое писание богодухновенно есть ко учению; то думаю, что и сие сочинение не произведет раздора в православии нашем, тем паче ежели при сумнительных местах удостоится оно кратких примечаний святейших отцов, как что по-богословски понимать должно».

Это последнее крупное произведение Державина, это предсмертное обращение ко Христу. На вершины гениальных формулировок «Бога» ему не удалось подняться вторично. Но как дорого стоит этот порыв слабеющих рук и больного сердца… С такими стихами Державин уходил в вечность:

Услышь меня, о Бог любви!
Отец щедрот и милосердья!
Не презрь преклоншейся главы
И сердца грешна дерзновенья
Мне моего не ставь в вину,
Что изъяснить Тебя я тщился…

Владимир Боровиковский. Портрет Гаврилы Державина.


Г.Р Державин. Портрет работы С.Тончи. 1805 г.

Будьте в курсе предстоящих событий и новостей!

Присоединяйтесь к группе - Добринский храм

Перед тайной бытия, ужас перед лицом смерти. Но сомнения и колебания были несвойственны прямой, цельной натуре поэта, его верующему сердцу. В знаменитой оде «Бог» (см. её полный текст) мы видим поразительную глубину его философской мысли, вдохновенный религиозный подъем.

Портрет Гавриила Романовича Державина. Художник В. Боровиковский, 1811

Оду «Бог» Державин начал писать в 1780 году, а окончил лишь через четыре года. Он сам рассказал в своих «Записках», что первые строфы этой оды он написал в порыве вдохновения, ночью, вернувшись домой с пасхальной заутрени.. Написав начало, он долго не мог окончить своей оды. Наконец, уже в 1784 году, поэт решил уединиться, чтобы в тишине поработать над этим произведением. Он уехал из Петербурга в Нарву и там, запершись ото всех в своей комнате, работал целую неделю над знаменитой одой. Закончил он ее, как и начал, ночью; во сне Державин увидал необычайный свет, осиявший его. Проснувшись с чувством посетившего его божественного откровения, он сразу, в слезах благодарности и любви к Богу, написал заключительные строки.

Державин. Ода «Бог»

Первые строфы оды посвящены восхвалению различных свойств Божиих: бесконечности, троичности, вездесущия, неизмеримости, всемогущества, величия. Почти, каждая строчка Державинской оды могла бы послужить темой целому богословскому трактату. Возвышенным поэтическим языком Державин поет хвалу Богу:

«О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех Лицах Божества.
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: – Бог.

Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий,
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны
От света Твоего рожденны
Исследовать судеб Твоих:
Лишь мысль к Тебе взнестись дерзает,
В Твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг».

Затем Державин говорит о мире вещественном, сотворенном «единым словом» Божиим и вещающем о Его неизмеримом величии. Удивительно красивыми образами изображает он сотворение светил:

«Как искры, сыплятся, стремятся,
Так солнцы от Тебя родятся;
Как в мразный, ясный день зимой:
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют:
Так звезды в безднах под Тобой».

И все же все эти «миллионы светил», проливающих по воле Божией свои животворящие лучи» – перед Богом – «как нощь пред днем». Как ничтожен весь мир по сравнению с величием Божиим!

«Как капля в море опущенна,
Вся твердь перед Тобой сия,
Но что мной зримая вселенна,
И что перед Тобою я!»

Здесь начинается как бы вторая часть оды. Изобразив по возможности величие Божие, Державин сознает ничтожество человека перед Богом. «Я перед Тобой – ничто», – говорит он

«Ничто! Но Ты во мне сияешь
Величеством Твоих доброт.
Во мне Себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод».

В этом и заключается весь смысл человеческого существа: человек носит всебе образ Божий, отражает в себе лик Божий, – «как солнце в малой капле вод». Одно это сознание нашей духовной природы, нашего существования, утверждает в нас несомненную веру в бытие Божие.

Смело и горделиво говорит поэт о том значении, которое он, человек, имеет в творении всей вселенной, говорит о свойствах человеческой природы, соединяющих в себе небесное и земное начало. Обращаясь к Богу, он говорит, что Творец поставил человека «в середине естества», там:

«Где кончил тварей Ты телесных,
Где начал Ты духов небесных,
И цепь существ связал всех мной.

Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна Божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь, – я раб; – я червь, – я Бог».

Но откуда же произошло удивительное человеческое существо, повелевающее громам и дерзающее, живя «в прахе» на земле, рассуждать о самых возвышенных свойствах Божиих? «Сам собой (человек) быть не мог». На этот вопрос Державин отвечает словами, исполненными любви и благодарности к Богу:

«Твое созданье я, Создатель,
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! – в бессмертие Твое.

Неизъяснимый, непостижный,
Я знаю, что души моей
Воображения бессильны
И тени начертать Твоей;
Но если славославить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к Тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слезы лить».

Эти чудные заключительные строфы звучат как хвалебный гимн Богу. В оде «Бог» Державин выразил свои самые возвышенные, сокровенные мысли, все лучшее, что было в его душе. Во всем произведении чувствуется необыкновенная стройность, планомерность и единство; трудно себе представить, что такое цельное произведение было написано с промежутком 4-х лет.

Ода «Бог» самая известная изо всех произведений Державина. Она переведена на множество иностранных языков; существует 15 переводов на один французский язык, восемь на немецкий; кроме того она переведена на: английский, голландский, шведский, итальянский, испанский, польский, чешский, латинский, ново-греческий и японский языки.

Характер у Державина был крут, он не умел ладить с начальством. Любил сказать правду (или то, что считал правдой) в глаза, а это мало кому нравилось. Поэтому и случались у него столкновения с А. А. Вяземским, и уже не слишком дружественно был расположен генерал-прокурор к своему подчиненному. Однако Державин продолжал бывать у него в гостях и сохранял добрые отношения с княгиней.

Как-то раз в мае 1783 года Гаврила Романович обедал у Вяземских, и вот вечером, часу в девятом, появился посыльный, который передал поэту запечатанный пакет с надписью: "Из Оренбурга от киргизской царевны мурзе Державину".

Тогда еще совсем недавно прошумела ода "Фелица", написанная Державиным в конце 1782 года. Главный персонаж ее был заимствован поэтом из "Сказки о царевиче Хлоре", сочиненной Екатериною для ее малолетнего внука Александра и опубликованной в 1781 году. Хлор - сын киевского царя - похищен киргизским ханом, который приказывает ему найти розу без шипов, олицетворяющую собой добродетель. По дороге царевич встречает дочь хана - приветливую Фелицу , которая дает мальчику в спутники своего сына Рассудок. Последний, увлекая Хлора от разных искушений, попадающихся на пути, доводит царевича до крутой каменной горы, где растет роза без шипов. Хан отправляет царевича с розой в Киев домой.

Из этой маленькой нравоучительной сказки Державин и взял свою "богоподобную царевну", "которой мудрость несравненна", и воспел Екатерину. Произведение названо одой, но торжественность образов, "высокость" стиля в нем отсутствуют. В шутливом тоне, почти разговорным языком автор повествует о добродетелях Фелицы, которым противопоставлены недостатки ее преданного мурзы. Всем было ясно, что в образе киргиз-кайсацкой царевны воспета императрица, а мурза наделен недостатками и слабостями, присущими многим хорошо известным при дворе вельможам. В чертах его без труда узнавали честолюбивого и тщеславного Потемкина, мечтавшего о завоевании восточных стран:

А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преобращая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от персов похищаю,
То стрелы к туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщался нарядом,
Скачу к портному по кафтан,
Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают,
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд...
Шампанским вафли запиваю
И все на свете забываю
Средь вин, сластей и аромат...

Столь же откровенны были намеки на Алексея Орлова-Чесменского, страстного любителя рысаков, кулачного боя и других народных развлечений, до конца дней своих (умер в 1808 году) на старинный манер державшего при себе шута:

Или великолепным цугом,
В карете англинской, златой,
С собакой, шутом, или другом,
Или с красавицей какой,
Я под качелями гуляю,
В шинки пить меду заезжаю;
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку набекрене,
Лечу на резвом бегуне.
Или музыкой и певцами,
Органом и волынкой вдруг,
Или кулачными бойцами
И пляской веселю мой дух.

Досталось и П. И. Панину, назначенному после Бибикова главнокомандующим войсками, посланными на подавление Пугачевского восстания. Державин вспоминал, что, когда он отправился в Симбирск представиться новому начальнику, то "рано поутру, по выезде из подгородных слобод встретил сего пышного генерала, с великим поездом едущего на охоту". Вот поэт и написал:

Или, о всех делах заботу
Оставя, езжу на охоту
И забавляюсь лаем псов.
Прелестная бытовая картина нарисована в следующей строфе:
Иль, сидя дома, я прокажу,
Играя в дураки с женой;
То с ней на голубятню лажу,
То в жмурки резвимся порой,
То в свайку с нею веселюся,
То ею в голове ищуся;
То в книгах рыться я люблю,
Мой ум и сердце просвещаю:
Полкана и Бову читаю,
За библией, зевая, сплю.
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож...

На фоне недостатков и слабостей мурзы ярче блистали добродетели киргиз-кайсацкой царевны:

Мурзам твоим не подражая,
Почасту ходишь ты пешком,
И пища самая простая
Бывает за твоим столом;
Не дорожа твоим покоем,
Читаешь, пишешь пред налоем
И всем из твоего пера
Блаженство смертным проливаешь;
Подобно в карты не играешь,
Как я, от утра до утра.

Относительно "блаженства", проливаемого на смертных Екатериной, поэт либо принимал желаемое за действительное либо надеялся, что чем прекраснее портрет тем более захочется оригиналу на него походить и, что подобные слова могут побудить императрицу издать законы, ожидавшиеся от нее лучшими людьми того времени.

Он не упустил случая подчеркнуть более гуманный характер нынешнего правления по сравнению с царствованием Анны Иоанновны, когда люди попадали в Тайную канцелярию за неосторожно сказанное слово, за не выпитый за "высочайшее" здоровье бокал, за малейшую ошибку в написании царского титула.

По его словам, там, где правит Фелица,

...можно пошептать в беседах
И, казни не боясь, в обедах
За здравие царей не пить.
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить
Или портрет неосторожно
Ее на землю уронить.

Екатерина много выиграла в мнении общества, отказавшись в свое время от титула Великой, Премудрой Матери отечества, поднесенного ей в 1767 году депутатами, созванными для составления Нового уложения, и Державин не преминул упомянуть об этом:

Слух идет о твоих поступках,
Что ты нимало не горда;
Любезна и в делах, и в шутках,
Приятна в дружбе и тверда;
Что ты в напастях равнодушна,
А к славе так великодушна,
Что отреклась и мудрой слыть.
Еще же говорят неложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.

Кто знает, полностью ли верил Державин в то, что писал, или порой все-таки допускал лесть?

Неслыханное также дело,
Достойное тебя одной,
Что будто ты народу смело
О всем, и въявь и под рукой,
И знать, и мыслить позволяешь,
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить...

Существует "прозаический" эскиз первоначально задуманной оды к Екатерине, в котором Державин утверждает: "Я не могу богам, не имеющим добродетели, приносить жертвы и никогда для твоей хвалы не скрою моих мыслей: и сколь твоя власть ни велика, но если бы в сем мое сердце не согласовалось с моими устами, то никакое награждение и никакие причины не вырвали б у меня ни слова к твоей похвале". Что ж, мы не имеем оснований сомневаться в искренности поэта; просто еще не пришло ему время увидеть и понять истину. Кроме того, своеобразный культ Фелицы можно объяснить стремлением Державина сохранить единственно целесообразный, по его мнению, государственный строй - монархию. В то же время, обличая вельмож, поэт хочет очистить страну от "грязи позлащенной".

Единственный легкий упрек, который позволяет себе Державин по адресу Фелицы, касается ее отношения к стихам:

Поэзия тебе любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.

Конечно, для Гаврилы Романовича поэзия была чем-то гораздо более значительным, но он еще не мог прийти к мысли, так прекрасно выраженной впоследствии Пушкиным, что "слова поэта суть его дела". Державин стоял на другой позиции: "За слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит".

Современники не сразу сумели оценить особенность державинской поэзии, их смущало непривычное смешение "высоких" и "низких" оборотов и слов, недопустимое в искусстве классицизма. Даже молодой И. А. Крылов упрекал Державина за то, что, "часто дописав до половины свое сочинение, он еще не знал, ода или сатира это будет; но всего удивительнее, что и то, и другое название было прилично..."

Зато А. Н. Радищев сразу понял достоинства нового произведения: "Переложи многие строфы из оды к Фелице, а особливо, где мурза описывает сам себя... без стихов останется почти та же поэзия".

Закончив свою столь необычную оду, Державин повез ее на суд ближайших друзей. Львову и Капнисту она чрезвычайно понравилась, однако они разделяли сомнение автора, следует ли ей дать ход, не повредит ли это Державину: слишком сильные особы были в ней затронуты. Но пока друзья пребывали в нерешительности, судьба распорядилась по-своему.

Как-то к Державину зашел живший в том же доме его сослуживец О. П. Козодавлев; заметив на столе стихи, заглянул в них, попросил разрешения прочитать целиком, после чего уговорил автора дать ему их на короткое время. Благодаря нескромности Козодавлева копия "Фелицы" через несколько дней оказалась у И. И. Шувалова, который по секрету прочел ее нескольким приятелям. Кто-то из них проговорился Потемкину, и тот потребовал оду к себе. Шувалов, издавна расположенный к поэту, вызвал его, рассказал, какая получилась огласка, и спросил совета, посылать ли полностью весь текст или исключить относящиеся к Потемкину строфы. Послали текст без купюр. Потемкин не обнаружил ни малейшего гнева. Об этом Державин ничего не знал и провел несколько тревожных месяцев, ожидая своей участи.

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова, бывшая тогда президентом Петербургской академии наук, 20 мая 1783 года открыла первый выпуск журнала "Собеседник любителей российского слова" "Одой к премудрой киргизкайсацкой царевне Фелице, писанной некоторым татарским мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санктпетербурге". Подписи под произведением не было, но и сомнений в том, кто был ее автором, тоже почти ни у кого не возникло. Кое-кто прослышал об этом от Козодавлева, да к тому же Державин не скрывал, что его далеким предком был татарин мурза Багрим, приехавший в XV столетии из Золотой Орды на службу к московскому князю Василию Темному.

Ода вызвала много различных толков при дворе и в столичном обществе. Екатерина умилилась и даже прослезилась, прочитав столь изысканные похвалы себе. Она пожелала увидеть стихотворца, который ее "так тонко знает". А пока послала ему в знак своего благоволения упомянутую золотую табакерку и, соблюдая правила предложенной поэтом игры, адресовала ее мурзе Державину от киргизской царевны.

Екатерина потребовала некоторое количество отдельных оттисков оды и с удовольствием рассылала их своим приближенным, подчеркивая те строки, которые к ним относились.

Державин был представлен императрице и ласково ею принят. Наконец-то к нему пришла известность, даже слава, и Вяземский был ему больше не страшен.

Вскоре после опубликования "Фелицы" была учреждена Российская академия, как бы филиал Академии наук, специальным предметом которой стала отечественная словесность. Инициатором ее создания и первым президентом была Е. Р. Дашкова, замечательно умная и образованная, которая в своих "Записках" отметила, что наступила пора решительных реформ в этой области, что нужны "правила и хороший словарь, чтобы поставить наш язык в независимое отношение от иностранных языков и выражений, не имеющих ни энергии, ни силы, свойственных нашему слову".

На первом же заседании 21 октября 1783 года в члены Российской академии избрали наиболее видных русских литераторов того времени, в их числе были Г. Р. Державин, М. М. Херасков, Д. И. Фонвизин, Я. Б. Княжнин, Н. А. Львов и другие - всего 34 человека. Были среди них и просвещенные вельможи: И. И. Шувалов, И. П. Елагин, А. С. Строганов, А. А. Безбородко и ученые: историк И. Н. Болтин, математик и астроном С. Я. Румовский, естествоиспытатель и этнограф И. И. Лепехин, математик С. К- Котельников, доктор медицины Н. Я. Озерецковский. Избрание Гаврилы Романовича в академики показывало признание его поэтических заслуг.

Действительно, успех "Фелицы" был очень велик, некоторое время о ней только и говорили в самых разных кругах русского общества. Ода послужила непосредственным поводом к созданию целого архитектурного комплекса близ Павловска, известного под названием Александрова дача (в честь старшего внука Екатерины). До сих пор не до конца ясно, кто был автором этой затеи - скорее всего, Н. А. Львов. В саду на холме возвышался храм Фелицы - небольшая ротонда под куполом; на плафоне была роспись, изображавшая Фелицу среди различных аллегорических фигур. А перед храмом стоял алтарь добродетели, или розы без шипов; были там и другие павильоны .

В свою очередь, этот архитектурный ансамбль был описан в большой поэме С. Джунковского под заглавием "Александрова, увеселительный сад в. к. Александра Павловича", изданной в Петербурге в 1793 году. Возникло необычайное соотношение: литературное произведение породило архитектурное, которое заставило еще одного писателя взяться за перо.

Впрочем, это не единственный случай связи поэзии Державина с другими видами искусства. Бывало, например, что живопись вдохновляла поэта. В том же году, когда была написана "Фелица", художник Д. Г. Левицкий по программе, сочиненной Н. А. Львовым, написал аллегорический портрет Екатерины-законодательницы, повторенный в нескольких вариантах. Императрица изображена в виде жрицы в храме богини Правосудия, сжигающей на алтаре маки - символ сна и покоя, на ней белое платье и через плечо черно-красная лента только что учрежденного Владимирского ордена. У Державина в "Видении мурзы" (1783) мы находим подробное описание этой картины:

Виденье я узрел чудесно:
Сошла со облаков жена,
Сошла - и жрицей очутилась
Или богиней предо мной.
Одежда белая струилась
На ней серебряной волной...
Из черно-огненна виссона ,
Подобный радуге, наряд
С плеча деснаго полосою
Висел на левую бедру;
Простертой на алтарь рукою
На жертвенном она жару
Сжигая маки благовонны,
Служила вышню божеству...

Это почти буквальное переложение в стихах программы Н. А. Львова. Но Державин не только мастерски описывал произведения живописи, он не случайно, вслед за Горацием, называл поэзию "говорящей живописью".

Как далеко Державин ушел от своего первого учителя Ломоносова, показывает хотя бы сравнение описания ночи у того и у другого. В оде "Вечернее размышление о божием величестве" Ломоносов объективен и конкретен, как и полагается поэту-ученому:

Лицо свое скрывает день;
Поля покрыла мрачна ночь;
Взошла на горы черна тень;
Лучи от нас склонились прочь;
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна.

У Державина мы не найдем ломоносовского рационализма, он начинает "Видение мурзы" глубоко лирично и эмоционально:

На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.

В этих строках уже вполне проявилась характерная особенность дарования Державина - живописность. П. А. Вяземский впоследствии тонко отметил, что "Державин смотрел на природу быстрым и светозарным взором поэта-живописца, Ломоносов - медленным взглядом наблюдателя". В цитированном выше стихотворении, пожалуй, впервые в русской литературе появляется ночной петербургский пейзаж, пусть еще несколько условный и обобщенный:

Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал.
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и в глубине...

Если же перед ним какой-нибудь яркий предмет или красочное явление, щедрость его языка не знает границ. Так, любуясь оперением павлина, он пишет:

Лазурно-сизо-бирюзовы
На каждого конце пера
Тенисты круги, волны новы
Струиста злата и сребра!
Наклонит - изумруды блещут!
Повернет - яхонты горят!

В статье, посвященной двухсотлетию со дня рождения Державина, Павел Антокольский, говоря о превосходном поэтическом зрении Гаврилы Романовича, подчеркнул свежесть восприятия им жизни: "...все увидено в первый раз наивными, совершенно еще не усталыми глазами... Таким был русский лубок, русский фарфор. Так начинается реализм".

Хорошо знавший Державина Дмитриев утверждал, что тот "любил природу как живописец, br никогда красота ее не только не ускользала от его взгляда, но оставалась навсегда в его памяти и при первом же случае вызывалась наружу его воображением... Память его была запасом картин и красок". Однажды Дмитриев застал друга стоящим у окна и что-то шепчущим. На вопрос об этом Державин отвечал: "Любуюсь на вечерние облака! Какие у них золотые края! Как бы хорошо было сказать в стихах: краезлатые!.." И он сказал:

Лазурны тучи, краезлаты,
Блистающи рубином сквозь,
Как испещренный флот богатый,
Стремятся по эфиру вкось.

Не менее чуток Державин и к звукам природы. Музыкальный слух - одно из важнейших свойств стихотворца - присущ ему в полной мере. Он первый ввел в русскую поэзию инструментовку, то нежнейшую, то громоподобную, он умеет передать голоса птиц, шум бури, грохот сражений.

Журавли, виясь кругами
Сквозь небесный синий свод
Как валторны возглашают...

Или строки, основой которых является звукопись:

Грохочет эхо по горам,
Как гром, гремящий по громам.

"Собеседник" охотно печатал все, что писал поэт. Журнал вызывал острый интерес у публики, так как там наряду с дифирамбами Екатерине появлялись острые полемические произведения различных авторов. Поначалу императрица сама поощряла общественную критику, но до определенного предела. Когда языки, по ее мнению, слишком развязались, она дала понять, что полемику пора прекратить. Державина в числе критиков не было.

Он еще не ясно представлял, как будут сочетаться его служебные обязанности, которые он исполнял более чем добросовестно, и творчество. Отношения с Вяземским очень обострились, и поэт в 1783 году вынужден был подать в отставку. Его уволили из Сената с чином действительного статского советника (что соответствовало чину генерал-майора).

Поразительна быстрота реакции известного публициста и драматурга Д. И. Фонвизина на отставку Державина: он обратился с "Челобитной Российской Минерве от российских писателей", где просил защиты от вельмож, которые почитают словесность "не иначе, как уголовным делом", а потому решают: "1. Всех упражняющихся в словесных науках к делам не употреблять. 2. Всех таковых, при делах уже находящихся, от дел отрешить". Но это обращение Фонвизина не помогло. Правда, конфирмуя доклад об увольнении Державина, Екатерина поручила своему секретарю А. А. Безбородко передать автору "Фелицы", что она помнит о нем.

Пусть теперь отдохнет, а как надобно будет, то я его позову.

На досуге он собирался съездить в Казань навестить больную мать. Да еще поговаривали, что казанский губернатор намерен уйти в отставку. Такую должность очень хотелось бы получить: и дело достойное, и места знакомые, и рядом собственные имения, за которыми нехудо бы приглядеть. В феврале 1784 года по санному пути отправил в Казань вещи, сам же задержался в Петербурге, чтобы похлопотать о месте. А пока проводил время в обществе любимой Плениры и друзей, сочиняя стихи.

В душе Державина продолжала развиваться, расти настоятельная потребность выразить свои размышления о мироздании в образах высоких, обобщенных, изложить понятия философские. Наиболее полно это стремление проявилось в оде "Бог".

Еще в 1780 году, вернувшись домой с пасхальной заутрени, Державин написал:

О Ты, пространством бесконечный,
Живый в движенья вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества.
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места, нет причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем - Бог!

Строфа вылилась на едином дыхании.

Позднее Державин дал этой строфе широкое философское объяснение: "Автор, кроме богословского православной нашей веры понятия, разумел тут три лица метафизические, т. е. бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и нескончаемое течение времени, которые Бог в себе совмещает". Ясно, что здесь "Бог" - высшее начало, заключенное в самом мироздании, высшая мудрость природы.

После первой строфы последовал перерыв в несколько лет. Но философская тема вечности и сути мироздания продолжала жить в глубине души поэта.

У Державина в этом были предшественники. Не говоря о Ломоносове и Сумарокове, почти все известные европейские писатели отдали ей дань, в том числе молодой Вольтер.

Весной 1784 года Державин почувствовал внутреннюю необходимость довести эту тему в своем творчестве до полного завершения. Городская сутолока мешала сосредоточиться, и он внезапно удивил Плениру заявлением, что едет осматривать свои белорусские земли, с которыми не удосужился познакомиться за семь лет, с момента их пожалования. Покладистая Екатерина Яковлевна собрала ему в дорогу все необходимое. Но в Белоруссию он не попал; была распутица, он кое-как добрался до Нарвы и застрял здесь на неделю с лишком. Он и не пытался двинуться дальше, бросил повозку и слуг на постоялом дворе, сам снял комнату у престарелой немки, заперся, чтобы окончить оду "Бог". Хозяйка приносила ему пищу, он наскоро ел и вновь принимался за работу. Размышление приобретало характер страсти.

Он мучительно искал точные, бьющие в цель слова для ответа на вопрос - что же такое человек во вселенной? Риторически он обращается к богу: "Что перед Тобою я?" - и отвечает: "А я перед Тобой - ничто". Не такой ответ не удовлетворяет его. Ода превращается в своеобразный гимн человеку, его единству с природой и его главенству в ней:

Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь - я раб - я червь - я бог!

Ода появилась в 13-м выпуске "Собеседника" 23 апреля 1784 года. Вскоре ее напечатали отдельным изданием. С этой книжкой изображен Державин на одном из своих портретов работы В. Л. Боровиковского.

Ода имела громадный успех не только в России, она была переведена на немецкий, французский, итальянский, испанский, польский, чешский, латинский и даже японский языки. Поэт приобрел мировую известность.

Вернувшись из Нарвы в столицу, Державин совсем было собрался ехать в Казань, как вдруг неожиданно 22 мая получил указ: "...действительному статскому советнику Гавриле Державину отправлять должность правителя Олонецкого наместничества".

Это было совсем не то, о чем он мечтал, но должно было повиноваться. Настроение испортилось, а тут еще довели до его сведения слова, сказанные генерал-прокурором Вяземским: "Скорее черви полезут по моему носу, нежели Державин просидит долго губернатором". И он как в воду смотрел...

Державин добился отсрочки, чтобы съездить навестить мать, но в живых ее уже не застал и заторопился обратно. В Петрозаводск - губернский город Олонецкого наместничества - он добрался только в декабре.

В октябре следующего, 1785 года, после неоднократных столкновений со своим непосредственным начальником - генерал-губернатором Т. И. Тутолминым, Державин не вытерпел и, раздраженный неискоренимым беззаконием, побороть которое было не в его власти, самовольно все бросил и, никому не сказав ни слова, исчез, по его выражению, "как сонная греза", - уехал в Петербург искать правды.

Здесь, как и в Петрозаводске, было не до стихов: приходилось хлопотать о новом месте. Еще в Сенате Державин понял, что честный деятельный чиновник может принести людям не меньше пользы, чем храбрый офицер, а потому снова стремился поступить на государственную службу. При содействии Львова, близкого к таким сильным вельможам, как А. А. Безбородко и А. Р. Воронцов, добился назначения - губернатором в Тамбов. Окрыленный мыслью о возможности служения правде, прибыл туда 4 марта 1786 года.

Начало было хорошим. В поэте проявился административный талант: он наладил делопроизводство присутственных мест, открыл народное училище, театр, учредил губернскую газету и типографию. Катерина Яковлевна помогала ему устраивать праздники и балы.

Но года через полтора у Державина начались неприятности с наместником Рязанской и Тамбовской губерний графом И. В. Гудовичем, который порой прикрывал плутни своих приближенных. По сути дела, Державин обычно бывал прав, так как справедливость для него всегда была на первом месте, но запальчивость нрава и резкость языка вредили ему. Слабовольного Гудовича настроили против Державина, побудили обвинить в том, что он, в обход начальства, шлет рапорты в Петербург. Придерживаясь буквы закона, канцелярские крючки изобличили его в превышении власти, а это только подливало масла в огонь, и губернатор стал держаться еще заносчивее. Одно из немногих написанных им в Тамбове стихотворений "На смерть графини Румянцевой" кончалось так:

Меня ж ничто вредить не может:
Я злобу твердостью сотру;
Врагов моих червь кости сгложет,
А я пиит - и не умру.

Как пиит он не умер и по сей день, но с губернаторством ему пришлось проститься: недоброжелатели добились отдачи его под суд за нарушение каких-то формальностей, и в декабре 1788 года ему было велено дожидаться в Москве решения Сената. Дело тянулось полгода, и рассчитывать на одну справедливость судей не приходилось. Друзья помогали, как могли. Должно быть, немалую роль сыграла и Катерина Яковлевна, которую Державин, уезжая в Москву, оставил в имении ее подруги княгини В. В. Голицыной - племянницы всесильного Потемкина.

В конце концов Державина оправдали и отпустили в Петербург. Но ему этого было мало. Он непременно хотел доказать Екатерине II свою правоту с документами в руках, объяснить, какие мотивы побуждали его поступать так, а не иначе, открыть императрице глаза на сановников, злоупотреблявших ее доверием. В июне 1789 года он отправил Екатерине письмо, на которое она через кабинет-секретаря А. В. Храповицкого отвечала: "Когда и Сенат его оправдал, то могу ли я чем обвинить автора Фелицы?" - и приказала гофмаршалу представить поэта. Державин приехал в Царское Село, был допущен к руке и услышал, как императрица, обращаясь к придворным, назвала его своим "собственным автором". Это было приятно, но не то, чего так хотел Державин. И он опять через своего приятеля и бывшего сослуживца по Сенату Храповицкого стал добиваться аудиенции.

Наконец в середине июля ему снова было назначено явиться в царскосельский Екатерининский дворец. Он пришел в указанный день к девяти часам утра, имея при себе толстую переплетенную книгу; в ней были подшиты подлинники писем Гудовича, который, по словам Державина, склонял его "оставить без исследования расхищение казны, или слабо преследовать уголовные преступления, или прикрыть беспорядки и неправосудие судебных мест". К счастью, сообразил оставить эту книгу в комнате перед кабинетом, и, представ перед Екатериной, поцеловал ее руку, благодарил за правосудие, и просил разрешения "объясниться по делам губернии".

Императрица спросила, почему он не объяснил все Сенату. Весь примечательный диалог приведен в "Записках" Державина.

"- Я просился для объяснения через генерал-прокурора, но получил от него отзыв, чтоб просился по команде, то есть через генерал-губернатора; но как я имею объяснить его непорядки и несоответственные поступки с законом, то и не мог у него проситься.

Хорошо, но не имеете ли чего в нраве вашем, что ни с кем не уживаетесь?

Я не знаю, государыня, имею ли какую строптивость в нраве моем, но только то могу сказать, что, знать, я умею повиноваться законам, когда, будучи бедный дворянин и без всякого покровительства, дослужился до такого чина, что мне вверяются в управление губернии, в которых на меня ни от кого жалоб не было.

Но для чего не поладили вы с Тутолминым?

Для того, что он принуждал управлять губерниею по написанному им самопроизвольно начертанию, противному законам.

Для чего же не ужился с Вяземским?

Государыня! Вам известно, что я написал оду Фелице. Его сиятельству она не понравилась. Он зачал насмехаться надо мною явно, ругать и гнать, придираясь ко всякой безделице; то я ничего другого не сделал, как просил о увольнении из службы, и по милости вашей отставлен.

Что же за причина несогласия с Гудовичем?

Интерес вашего величества, о чем я беру дерзновение объяснить, и, ежели угодно, то сейчас представлю целую книгу, которую я оставил там.

Нет, - остановила его Екатерина, - после".

Тут Державин подал краткую записку по всем касавшимся его делам. Императрица отпустила поэта и обещала дать ему место.

Но в дневнике Храповицкого есть небольшое дополнение - слова Екатерины: "Я ему сказала, что чин чина почитает. В третьем месте не мог ужиться; надобно искать причину в самом себе. Он горячился и при мне. Пусть стихи пишет".

Ему сейчас ничего другого не оставалось, как писать стихи, ибо обещанного места пришлось ждать долго, "и стал он как бы забвенным, проживая в Петербурге, - по его собственным словам, - без всякого дела". Державин не мог себе представить, чтобы смысл его жизни был только в сочинении стихов.

В те времена считалось вполне обычным и непредосудительным искать покровительства сильных. Это не противоречило и этике гордого Державина. Он попытался проникнуть к новому молодому фавориту - красавцу П. А. Зубову, но, по признанию поэта, "сколько ни заходил к нему в комнаты, всегда придворные лакеи, бывшие у него на дежурстве, отказывали, сказывая, что или почивает, или ушел прогуливаться, или у императрицы". Тогда Державин вновь сел за оду. Она приспела к годовщине коронации 22 сентября и называлась "Изображение Фелицы". Ода получилась длинной: если первоначальная "Фелица" состояла из 26 строф, то нынешняя - из 58, и все прославляли императрицу. Державин упрямо продолжал верить в многие ее добродетели.

Через литератора Ф. Н. Эмина, который в Олонецкой губернии состоял чиновником при Державине, а ныне был вхож к Зубову, поэт и передал свое новое произведение. Оно было принято весьма благосклонно; прочитав оду, Екатерина "приказала любимцу своему на другой день пригласить автора к нему ужинать и всегда принимать его в свою беседу".

Державины снова прочно обосновались в Петербурге. Гаврила Романович арендовал квартиру в принадлежавшем Российской академии двухэтажном флигеле на Фонтанке (ныне Фонтанка, 112), рядом с домом А. Р. Воронцова и большим красивым садом.

Имя Державина, его произведения были широко и" веетны, его хозяйка ласкова, мила и хлебосольна, и начинающие писатели, а также любители поэзии стремились быть им представлены. Сюда Львов привел своего молодого приятеля - человека крошечного роста с непомерно большим носом и умными глазами; звали его Алексеем Николаевичем Олениным, был он очень образован, умен и разносторонне талантлив; впоследствии он стал первым иллюстратором произведений Державина, директором Публичной библиотеки, а еще позже - президентом Академии художеств. Зачастую в гостеприимной квартире появлялся переводчик Иван Семенович Захаров, так же как и хозяин, член Российской академии.

Вскоре своим человеком стал у Державиных высокий, косивший на один глаз молодой офицер лейб-гвардии Семеновского полка, не только писавший, но и печатавший стихи, Иван Иванович Дмитриев, неоднократно уже нами упоминавшийся как автор интереснейших мемуаров. Кстати, он записал, как, будучи впервые у Державиных, застал хозяина и хозяйку в кабинете поэта: "...в колпаке и в атласном голубом халате он что-то писал на высоком налое; а она, в утреннем белом платье, сидела в креслах посреди комнаты и парикмахер завивал ей волосы. Добросердечный вид и приветливость обоих с первых слов ободрили меня. Поговоря несколько минут о словесности, о войне (со Швецией. - Авт.) и прочем, я хотел, соблюдая приличие, откланяться, но оба они стали унимать меня к обеду. После кофия я опять поднялся и еще упрошен был до чая. Таким образом, с первого посещения я просидел у них весь день, а через две недели уже сделался коротким знакомцем в доме. И с этого времени редко проходил день, чтобы я не виделся с этой любезной и незабвенной четой".

Через некоторое время Дмитриев попросил разрешения привести к обеду своего друга - тоже литератора, который проездом из чужих краев в Москву хотел засвидетельствовать почтение Гавриле Романовичу. Юный литератор, одетый по последней европейской моде в синий фрак, живо и интересно рассказывал за обеденным, столом о своем путешествии по Германии, Франции, Англии. Особенно оживлялся при упоминании о Жан-Жаке Руссо и о "счастии простой жизни", о фернейском мудреце Вольтере, наконец, о парижских событиях: о 14 июля и взятии Бастилии, о заседаниях Национального собрания и речах Мирабо. Этим путешественником был Николай Михайлович Карамзин.

Он был несколько озадачен, когда очаровательная соседка - Катерина Яковлевна несколько раз толкнула его под столом ногой. После обеда она объяснила ему, что хотела предостеречь от слишком вольных высказываний, так как тут же сидел петербургский вице-губернатор П. И. Новосильцев, через жену которого неосторожные речи могли дойти до императрицы.

Молодой путешественник поведал о своих планах издавать в Москве литературный журнал и заручился обещанием Державина прислать ему свои новые сочинения. А по возвращении в первопрестольную Карамзин напечатал в "Московских ведомостях" объявление: "Первый наш поэт - нужно ли именовать его? - обещал украшать листы мои плодами вдохновенной своей Музы. Кто не знает певца мудрой Фелицы? Я получил от него некоторыя новые песни". Слава Державина росла и распространялась.

Шел 1790 год. Россия вела войны: на юге - с Турцией, на севере - со Швецией. Из Франции продолжали приходить известия о событиях, подрывавших основы монархии. И вот в русской столице объявилась крамола: в мае была напечатана книга без обозначения имени автора "Путешествие из Петербурга в Москву", "наполненная, - по словам Екатерины, прочитавшей ее в июне, - самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умаляющими должное ко властям уважение, стремящимися к тому, чтобы произвесть в народе негодование противу начальников и начальства, наконец, оскорбительными и неистовыми изражениями противу сана и власти царской".

Автор поспел разослать несколько экземпляров "Путешествия" друзьям и "упражняющимся в литературе"; через Козодавлева получил книгу и Державин. Для него не было секретом, что написал ее А. Н. Радищев. Императрице это имя стало известно не сразу, пришлось прибегнуть к услугам обер-полицмейстера, дело пошло "формальным следствием", и Радищева заключили в Петропавловскую крепость.

Оценка Екатериной книги и ее автора предопределила решение Палаты уголовного суда, которая 25 июля приговорила Радищева к лишению чинов и смертной казни. 8 августа Сенат утвердил этот приговор; оставалась еще одна инстанция - Государственный совет. Потом окончательное решение принадлежало высшей власти.

Петербург волновался. Внешне все обстояло прекрасно: в начале августа был заключен мир со Швецией, 15-го числа Екатерина приехала из Царского Села, чтобы присутствовать при объявлении мира и торжественном молебне по этому случаю в Казанском соборе. А 19-го Государственный совет должен был решить судьбу Радищева, которого царица уже назвала "бунтовщиком хуже Пугачева".

Державин, вне всякого сомнения, был хорошо осведомлен об этом. 17 августа он кончил оду "На шведский мир", которую во что бы то ни стало хотел отпечатать к началу заседания совета. Несмотря на воскресный день, он уговорил наборщика и печатника из типографии Академии наук отпечатать оду. В результате к утру понедельника 19 августа тираж оды был готов, и Державин отправил его в Зимний дворец к Платону Зубову.

До заседания на столах перед членами Государственного совета лежали оттиски "Оды на высочайшее в С. - Петербург прибытие к торжеству о мире с королем шведским императрицы Екатерины II 1790 года августа 15 дня". После непременных традиционных восхвалений монархини члены совета прочитали:

Освободишь ты заключенных,
Обогатишь ты разоренных,
Незлобных винных ты простишь...
Прострешь ты животворны длани
На тяжкий земледельцев труд;
Отпустишь неимущим дани,
Да нивы и луга цветут...

«Бог» Гаврила Державин

О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто все собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: бог.

Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий,-
Тебе числа и меры нет!
Не могут духи просвещенны,
От света твоего рожденны,
Исследовать судеб твоих:
Лишь мысль к тебе взнестись дерзает,
В твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг.

Хаоса бытность довременну
Из бездн ты вечности воззвал,
А вечность, прежде век рожденну,
В себе самом ты основал:
Себя собою составляя,
Собою из себя сияя,
Ты свет, откуда свет истек.
Создавый всe единым словом,
В твореньи простираясь новом,
Ты был, ты есть, ты будешь ввек!

Ты цепь существ в себе вмещаешь,
Ее содержишь и живишь;
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.
Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от тебя родятся;
Как в мразный, ясный день зимой
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют,
Так звезды в безднах под тобой.

Светил возженных миллионы
В неизмеримости текут,
Твои они творят законы,
Лучи животворящи льют.
Но огненны сии лампады,
Иль рдяных кристалей громады,
Иль волн златых кипящий сонм,
Или горящие эфиры,
Иль вкупе все светящи миры —
Перед тобой — как нощь пред днем.

Как капля, в море опущенна,
Вся твердь перед тобой сия.
Но что мной зримая вселенна?
И что перед тобою я?
В воздушном океане оном,
Миры умножа миллионом
Стократ других миров,- и то,
Когда дерзну сравнить с тобою,
Лишь будет точкою одною;
А я перед тобой — ничто.

Ничто!- Но ты во мне сияешь
Величеством твоих доброт;
Во мне себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод.
Ничто!- Но жизнь я ощущаю,
Несытым некаким летаю
Всегда пареньем в высоты;
Тебя душа моя быть чает,
Вникает, мыслит, рассуждает:
Я есмь — конечно, есть и ты!

Ты есть!- природы чин вещает,
Гласит мое мне сердце то,
Меня мой разум уверяет,
Ты есть — и я уж не ничто!
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной.

Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? — безвестен;
А сам собой я быть не мог.

Твое созданье я, создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ податель,
Душа души моей и царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! — в бессмертие твое.

Неизъяснимый, непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображении бессильны
И тени начертать твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слезы лить.

Анализ стихотворения Державина «Бог»

Оду «Бог» Державин задумал еще в 1780 году, но приступить к написанию сразу не смог, будучи занят на службе и не отказывая себе в выходах в свет. В итоге стихотворение появилось только в 1784-ом. Существует достаточно распространенное мнение, что произведение – ответ Гавриила Романовича на высказывания французских философов-материалистов. При этом возражал им поэт не с позиций официальной православной церкви. В оде явно просматриваются идеи пантеизма – религиозно-философского учения, последователи которого воспринимают мир и Бога как единое целое. Естественно, такой подход Державина вряд ли когда-нибудь в полной мере устроит ортодоксальных представителей православной ветви христианства. По мнению известного поэта двадцатого столетия Ходасевича, изначально главной целью Гавриил Романович ставил изображение величества Господа. Но по мере развития сюжета сменились приоритеты. В итоге ода Богу превратилась в «оду божественному сыновству человека».

В стихотворении часто встречается архаичная лексика, в том числе и церковнославянская. С ее помощью транслируется религиозное и философское воодушевление автора, достигается необходимая степень торжественности. Произведение изобилует риторическими восклицаниями, что подчеркивает восхищение Державина величием Бога. Ключевой стилистический прием оды – антитеза. Их много раскидано по тексту, но особенного внимания требует следующая строка: «…я Царь – я раб, – я червь, – я Бог…». Здесь ода достигает кульминации, которая подчеркивается посредством двойного противопоставления и афористичной формулировки мысли. Процитированная фраза – вершина эмоционального напряжения в стихотворении.

Ключевая идея оды – всесильный непостижимый Бог сотворил человека, существо ничтожное, но при этом своему Создателю подобное. Именно через людей духовный мир связывается с материальным, их смертность представляет собой форму бессмертия Господа. Державин стихотворение «Бог» не зря считал одним из лучших в своем творчестве. В нем поэту удалось выразить то, что словами описать крайне сложно: вечность и бесконечность. Для этого он соединил абстрактно-метафизические рассуждения с реалиями мира материального, представленными через метафоры и сравнения.

Более полному выражению главной мысли служит и композиционное построение стихотворения. Оно четко делится на две части и заключение. Первые пять строф посвящены Богу. Сначала Державин определяет Господа относительно времени, пространства, причинности и так далее. Затем утверждает непостижимость Творца для человеческой мысли. В третьей строфе речь идет о Боге как о создателе пространства и времени, в четвертой – окружающего мира. В пятой декларируется ничтожность всех миров перед Богом. Вторая часть рассказывает о человеке. Первая строфа – констатация его ничтожности перед лицом Господа. Во второй повествуется о том, что Бог отражается, следовательно, существует в человеке. Далее обозначается роль человека как связующего звена между «тварями телесными» и «Духами небесными». Как уже говорилось выше, четвертая строфа – кульминационная. В ней человек провозглашается центром мира, соединением духа и плоти. Пятая строфа называет смертность формой бессмертия:
…И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! в бессмертие Твое.
В заключении Державин извиняется перед читателями за то, что посмел обратиться к теме столь великой и безграничной.

Духовные оды Гавриила Романовича – это не только выражение религиозных чувств, но и прекрасные образцы философской лирики, что прекрасно видно на примере стихотворения «Бог».

"Я не знаю ничего, что более унижало бы, как быть под
чьим-то покровительством, а я слишком уважаю этого человека,
чтобы желать унижаться перед ним."

" ... Я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и
шутом не буду и у царя небесного."

А.С. Пушкин

Я царь - я раб - я червь - я бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? - безвестен;
А сам собой я быть не мог.

Гаврила Державин

Однажды А.С. Пушкин обмолвился (в стихотворении "Деревня"), что УЧИТСЯ, освобождённый от суетных оков, "...в истине блаженство находить, Свободною душой закон боготворить, Роптанью не внимать толпы непосвящённой, Участьем отвечать застенчивой мольбе И не завидовать судьбе злодея иль глупца в величии неправом."
УЧИТСЯ, а значит ещё НЕ УМЕЕТ. Как человек не умеет, ибо для него, как и для каждого из людей, справедлива эта формула: "Я царь - я раб - я червь - я бог!"
Только, конечно, в разной степени для каждого эти составляющие. У кого чего больше... или меньше... У Чехова, наверное, с его точки зрения РАБА было очень много, раз приходилось "выдавливать по капле".

А Пушкин? Что ещё в этом смысле он говорит о себе? Кем? Каким себя считает?

Если пролистать (т.е.. внимательно почитать - почитая каждое слово великого Поэта) произведения Пушкина, то много можно узнать и о поэтах, которых он просто называет "стихотворцами" , или даже "рифмачами". К примеру, есть у него высказывание "французский рифмач"... Что, он не считал французов поэтами?
Или в "Руслане и Людмиле" молодой и рьяный(!) Пушкин поучает таких стихотворцев:

" В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет.
Их напечатают и целый свет забудет.
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет...
Сколь много гибнет книг. на свет едва родясь!
...Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать."

(Надо найти, что это за печать такая - Фебова?)

Ой, как не любит таких стихотворов (даже не стихотворцев, те почти что "творцы", а "стихотворы" - почти что "воры") Пушкин! Смотрите:

"Когда печальный стихотвор,
венчанный маком и крапивой,
На лире скучной и ретивой
Хвалебный напевая вздор..."

Не могу удержаться и от этой тирады из стихотворения "Жуковскому":

"...
В ужасной темноте пещерной глубины
Вражды и Зависти угрюмые сыны,
Возвышенных творцов зоилы записные
Сидят - Бессмыслицы дружины боевые.
Далеко диких лир несется резкой вой,
Варяжские стихи визжит варягов строй.
Смех общий им ответ...
Один на груды сел и прозы и стихов -
Тяжелые плоды полунощных трудов,
Усопших од, поэм забвенные могилы!
С улыбкой внемлет вой стопосложитель хилый...
...
Железное перо скрыпит в его перстах
И тянет за собой гекзаметры сухие...
... надутый образец!
Но кто другой, в дыму безумного куренья,
Стоит среди толпы друзей непросвещенья?
Торжественной хвалы к нему несется шум:
А он - он рифмою попрал и вкус и ум;
Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,
Завистливый гордец...
Без силы, без огня, с посредственным умом,
Предрассуждениям обязанный венцом...
...
Ему ли, карлику, тягаться с исполином?
Ему ль оспоривать тот лавровый венец...
...
Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо,
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
И персты грубые на лире костенели.
...
И что ж? всегда смешным останется смешное;
Невежду пестует невежество слепое.
Оно сокрыло их во мрачный свой приют;
Там прозу и стихи отважно все куют,
Там все враги наук, все глухи - лишь не немы...
...
Им прозы, ни стихов не послан дар от неба.
Их слава - им же стыд; творенья - смех уму;
И в тьме возникшие низвергнутся во тьму."

А вот несколько строчек - про (какого?) поэта:

"Внимает он привычным ухом
Свист;
Марает он единым духом
Лист;
Потом всему терзает свету
Слух;
Потом печатает: и в Лету
Бух!"

Здесь неплохо бы разобрать по косточкам его "Пророка", но ОН требует отдельного рассмотрения! А пока - тоже программное и одно из самых последних:

(ИЗ ПИНДЕМОНТИ)
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова 1
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа -
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права...

1 Hamlet. (Прим. Пушкина.)

Смею напомнить известное чуть ли не каждому кантовское (в том числе, и Пушкину - помните?- "Свободною душой закон боготворить" - какой ещё закон, если не этот?!!!)

"... Две вещи наполняют мой дух вечно новым и постоянно возрастающим изумлением и благоговением... Звёздное небо надо мной и нравственный закон во мне."